Отделом спорта заведовал Верховский, добродушный, бессловесный человек. Он неизменно пребывал в глубоком самозабвении. По темпераменту был равен мертвому кавказцу. Любая житейская мелочь побуждала Верховского к тяжким безрезультатным раздумьям.
Однажды я мимоходом спросил его:
— Штопор есть?
Верховский задумался. Несколько раз пересек мой кабинет. Потом сказал:
— Сейчас я иду обедать. Буду после трех. И мы вернемся к этому разговору. Тема интересная…
Прошел час. Мукузани было выпито. Художник Зуев без усилий выдавил пробку корявым мизинцем. Наконец появился Верховский. Уныло взглянул на меня и сказал:
— Штопора у меня, к сожалению, нет. Есть пилочка для ногтей…
Самой шумной в редакции была Пожидаева. Этакий пятидесятилетний сорванец. Вечно уязвленная, голосистая, заплаканная, она повсюду различала козни и наветы. Начав типографским корректором, она переросла в заведующую. Трагическая жизнь интеллигента, не соответствующего занимаемой должности, превратила ее в оживленную мегеру…
Наибольшую антипатию вызывала у меня Копорина, ответственный секретарь журнала. Она тоже по злосчастному совпадению начинала корректором. Поиски ошибок стали для нее единственным импульсом. Не из атомов состояло все кругом! Все кругом состояло из непростительных ошибок. Ошибок — мелких, крупных, пунктуационных, стилистических, гражданских, нравственных, военных, административных… В мире ошибок Копорина чувствовала себя телевизионной башней, уцелевшей после землетрясения.
Любое проявление жизни травмировало Копорину, она ненавидела юмор, пирожные, свадьбы, Европу, косметику, шашки, такси, разговоры, мультипликационные фильмы… Ее раздражали меченосцы в аквариуме…
Помню, она возмущенно крикнула мне:
— Вы улыбались на редакционном совещании!..
На почетном месте в ее шкафу хранилась биография Сталина.
В редакции с Копориной без повода не заговаривали даже мерзавцы. Просить у нее одолжения считалось абсурдом. Все равно что одолжить у скорпиона жало…
Я работал в «Костре». То есть из жертвы литературного режима превратился в функционера этого режима.
Функционер — очень емкое слово. Занимая официальную должность, ты становишься человеком функции. Вырваться за диктуемые ею пределы невозможно без губительного скандала, функция подавляет тебя. В угоду функции твои представления незаметно искажаются. И ты уже не принадлежишь себе.
Раньше я, будучи гонимым автором, имел все основания ненавидеть литературных чиновников. Теперь меня самого ненавидели.
Я вел двойную жизнь. В «Костре» исправно душил живое слово. Затем надевал кепку и шел в «Детгиз», «Аврору», «Советский писатель». Там исправно душили меня.
Я был одновременно хищником и жертвой.
Первое время действовал более или менее честно. Вынимал из кучи макулатуры талантливые рукописи, передавал начальству. Начальство мне их брезгливо возвращало. Постепенно я уподобился моим коллегам из «Невы». На первой же стадии внушал молодому автору:
— Старик, это безнадежно! Не пойдет…
— Но ведь печатаете же бог знает что!..
Да, мы печатали бог знает что! Не мог же я увольняться из-за каждого бездарного рассказа, появившегося в «Костре»!..
Короче говоря, моя редакторская деятельность подвигами не ознаменовалась.
К этому времени журнал безнадежно утратил свои преимущества. Традиции Маршака и Чуковского были преданы забвению. Горны и барабаны заглушили щебетание птиц.
Все больше уделялось места публицистике. Этими материалами заведовал Герман Беляев, хороший журналист из тех, что «продаются лишь однажды». По существу, он был добрым и порядочным человеком. (Как большинство российских алкоголиков.) Но в жестко обозначенных границах своего понимания действительности. Он был слеп ко всему, что лежало за горизонтом его разумения. Кроме того, номенклатурные должности заметно развратили его. Приобщили к малодоступным житейским благам. В этом отношении характерна история с Лосевым…
Лосев заведовал массовым отделом. Проработал в «Костре» четырнадцать лет. Пережил трех редакторов.
Относились к нему в редакции с большим почтением. Его корректный тихий голос почти всегда бывал решающим.
Мало этого, кукольные пьесы Лосева шли в двадцати театрах. Что приносило до шестисот рублей ежемесячно.
Четырехкомнатная квартира, финская мебель, замша, поездки на юг — Лосев достиг всех стандартов отечественного благополучия.
Втайне он писал лирические стихи, которые нравились Бродскому.
Неожиданно Лосев подал документы в ОВИР. В «Костре» началась легкая паника. Все-таки орган ЦК комсомола. А тут — дезертир в редакции.
Разумно действовал один Сахарнов. Он хотел, чтобы вся эта история прошла без лишнего шума. Остальные жаждали крови, требовали собрания, буйных дискуссий. В том числе и Беляев.
Помню, мы выпивали с ним около здания Штаба. И Беляев спросил:
— Знаешь, почему уезжает твой друг?
— Видно, хочет жить по-человечески.
— Вот именно. У него в Америке богатый дядя.
Я сказал:
— Да брось ты, Герман! Зачем ему американский дядюшка! У Лосева отец — известный драматург. И сам он зарабатывает неплохо. Так что причина не в этом…
— А я тебе говорю, — не унимался Беляев, — что дядя существует. Причем миллионер, и даже нефтяной король.
Мне надоело спорить:
— А может, ты и прав…
Еще больше поразило меня другое. В редакции повторялась одна и та же фраза: